Два года юности в кирзовых сапогах
И было все так: залитый утренним солнцем перрон, подрагивающие от волнения руки, букет алых роз, купленных матери. Сколько снилось ему это в армейских снах! Два года, 23 с половиной месяца за вычетом отпускных, 710 дней, 17040 часов, 1022400 минут между уходом и возвращением. Они были вечностью и пропастью, которым все же настал конец.
Левка, бравый солдатик в парадной форме, с замиранием сердца стоял на полутемной лестничной площадке, вслушиваясь, как по ту сторону позвякивала цепочка отпираемой двери. Открыла мать, близоруко щурясь на нежданного гостя, все еще не узнавая в сумраке, потом, узнав, с приглушенным криком бросилась к нему всем сухоньким телом, цепляясь за китель. Заходясь в плаче, она все повторяла, глотая светлые слезы: "Левушка-а-а! Ле-е-е-ва! Свет ты мой ясный! Сокол мой!". И вновь обрывалась плачем. Кусая губы и тщетно пытаясь сдержаться, Левка обнимал мать за хрупкие плечики. "Какой маленькой она стала – и совсем седой", – думалось ему с болью, бросающей в озноб. Выбежала сестренка.
Так Левка вернулся из армии. Как в дымке помнились ему последующие дни: пьянки с друзьями, похмелье, снова пьянки. Лишь иногда всплывали в сознании наполненные слезами глаза матери, уж не смевшей ни в чем перечить, когда она укладывала его чуть живого на кровать – до нового загула. Он пил первые две недели с каким-то остервенением и злорадством, стараясь забыть прошлое. Теперь все стало можно. Теперь лишь в кошмарах снилась армия. И все один сон: как он убирает снег на плацу и не успевает – и пришедший в ярость сержант начинает бить его палкой по ногам. И вот он уже падает, а он все бьет – уже пинками под дых, по печени, в лицо. Кровь расцветает алыми лепестками раскрошенных роз на белом снегу. Левка просыпался в холодном поту и осторожно ощупывал сросшуюся в переломе челюсть и вставленные зубы.
Отгуляв дембельское, перевидев всех знакомых и порядком им поднадоев, Левка призадумался. Казалось ему, когда он служил, что все только его и ждут, а вышло не так. Как-то многим было все равно. "Ну отслужил и отслужил. И что теперь?", – пожимали плечами успешно "закосившие" приятели. Вроде как вчера вечером попрощались: "А, Левка, уже пришел?! Ну и как там? Понравилось?", – и спешили по своим делам. Не было до него никому дела – и плевать, по сути, окружающим на его службу. Какой с него герой, когда ходит он в доармейских обносках, ни машины у него, ни работы, ни бабы. Когда Левка служил еще первые месяцы и постигал, будучи "духом", все премудрости уставной, а более неуставной жизни, как хотелось рассказать тем, кто остался на "гражданке", все, что здесь происходит, эту правду, прожигавшую его всквозь, о которой и не имеют понятия. Как бунтовало в нем чувство унижаемого достоинства! А теперь, видя сытые морды его преуспевающих приятелей – и пустые глаза тех, кто спивался или "сидел на игле" и кому было уже все "до фени", он лишь горько усмехался: никому не нужна была его жгучая, жуткая, жаркая правда, такая грубая и неудобная.
Через два месяца Левка стал устраиваться на работу. Сразу у него не заладилось. Все его образование – один курс брошенного института – никого не устраивало. Не было у него никакого пресловутого стажа и опыта работы (не считать же опытом работы два года вкалывания на благо Родины, отпинывающей его теперь как надоедливую собачонку). Кто бы поверил, глядя на его тщедушное телосложение, что он был в тайге и таскал листвяк на лесоповалах, заботливо устраиваемых для солдат отцами-командирами. Не верили, потому даже в грузчики на "постоянку" не брали. Ничего иного он более делать не умел. Никаких, естественно, льгот, красиво прописанных в законе как бывшему военнослужащему, ему никто не собирался предоставлять.
Помытарившись с месяц в поисках работы, заполнив бесчисленное множество идиотских анкет, Левка, наконец, устроился сторожем на стройке за 3,5 тыс. рублей в месяц. Сама стройка была на окраине города. В хозяйство Левке достался ветхий прокуренный и прокопченный вагончик – чем не хоромы?
Полюбились ему августовские ночи с дивными звездопадами. Прихватив купленную и загодя разведенную бутылку "технаря" и стопку, он садился на остро пахнувшие креазотом шпалы, сваленные вблизи вагончика, и смотрел в темно-синий горизонт, на котором вспыхивали звезды. Охмелев, он уже не мучился вопросом, для кого он отдал эти два года своей светлой юности в кирзовых сапогах, за что терпел и побои, и унижения, жил впроголодь, погибал на лесоповалах, вникая во все тяготы и лишения армейской службы. И почему он за это ничего не получил? А если лишь отдавал долг Родине, то почему только он? А остальные? Мимо по автостраде мчались машины тех, кому он отдал эти годы – и кому было глубоко плевать на это.
"В роте уже отбой", – думалось ему. Сколько их – тысяч и тысяч – сейчас поднималось дембелями. Вот сейчас их – "молодых" – унижают и бьют – в сушилках, бытовках, туалетах. Левке казалось, что он начинает слышать этот многотысячный крик избиваемых, переходящий в дикий рев, захлебывающийся слезами и кровью, крик насилуемой, растаптываемой каблуком сапога юности. И озноб охватывал сердце...
Совсем захмелев и зябко кутаясь, Левка засыпал здесь же, на шпалах. Всю ночь над его крохотной скорчившейся фигуркой плыло огромное звездное небо августа, баюкая и качая землю, как огромный корабль, на котором, забыв о милосердии и любви к ближнему, в спазмах осатанелой жестокости мучили друг друга люди.
И было все так: залитый утренним солнцем перрон, подрагивающие от волнения руки, букет алых роз, купленных матери. Сколько снилось ему это в армейских снах! Два года, 23 с половиной месяца за вычетом отпускных, 710 дней, 17040 часов, 1022400 минут между уходом и возвращением. Они были вечностью и пропастью, которым все же настал конец.
Левка, бравый солдатик в парадной форме, с замиранием сердца стоял на полутемной лестничной площадке, вслушиваясь, как по ту сторону позвякивала цепочка отпираемой двери. Открыла мать, близоруко щурясь на нежданного гостя, все еще не узнавая в сумраке, потом, узнав, с приглушенным криком бросилась к нему всем сухоньким телом, цепляясь за китель. Заходясь в плаче, она все повторяла, глотая светлые слезы: "Левушка-а-а! Ле-е-е-ва! Свет ты мой ясный! Сокол мой!". И вновь обрывалась плачем. Кусая губы и тщетно пытаясь сдержаться, Левка обнимал мать за хрупкие плечики. "Какой маленькой она стала – и совсем седой", – думалось ему с болью, бросающей в озноб. Выбежала сестренка.
Так Левка вернулся из армии. Как в дымке помнились ему последующие дни: пьянки с друзьями, похмелье, снова пьянки. Лишь иногда всплывали в сознании наполненные слезами глаза матери, уж не смевшей ни в чем перечить, когда она укладывала его чуть живого на кровать – до нового загула. Он пил первые две недели с каким-то остервенением и злорадством, стараясь забыть прошлое. Теперь все стало можно. Теперь лишь в кошмарах снилась армия. И все один сон: как он убирает снег на плацу и не успевает – и пришедший в ярость сержант начинает бить его палкой по ногам. И вот он уже падает, а он все бьет – уже пинками под дых, по печени, в лицо. Кровь расцветает алыми лепестками раскрошенных роз на белом снегу. Левка просыпался в холодном поту и осторожно ощупывал сросшуюся в переломе челюсть и вставленные зубы.
Отгуляв дембельское, перевидев всех знакомых и порядком им поднадоев, Левка призадумался. Казалось ему, когда он служил, что все только его и ждут, а вышло не так. Как-то многим было все равно. "Ну отслужил и отслужил. И что теперь?", – пожимали плечами успешно "закосившие" приятели. Вроде как вчера вечером попрощались: "А, Левка, уже пришел?! Ну и как там? Понравилось?", – и спешили по своим делам. Не было до него никому дела – и плевать, по сути, окружающим на его службу. Какой с него герой, когда ходит он в доармейских обносках, ни машины у него, ни работы, ни бабы. Когда Левка служил еще первые месяцы и постигал, будучи "духом", все премудрости уставной, а более неуставной жизни, как хотелось рассказать тем, кто остался на "гражданке", все, что здесь происходит, эту правду, прожигавшую его всквозь, о которой и не имеют понятия. Как бунтовало в нем чувство унижаемого достоинства! А теперь, видя сытые морды его преуспевающих приятелей – и пустые глаза тех, кто спивался или "сидел на игле" и кому было уже все "до фени", он лишь горько усмехался: никому не нужна была его жгучая, жуткая, жаркая правда, такая грубая и неудобная.
Через два месяца Левка стал устраиваться на работу. Сразу у него не заладилось. Все его образование – один курс брошенного института – никого не устраивало. Не было у него никакого пресловутого стажа и опыта работы (не считать же опытом работы два года вкалывания на благо Родины, отпинывающей его теперь как надоедливую собачонку). Кто бы поверил, глядя на его тщедушное телосложение, что он был в тайге и таскал листвяк на лесоповалах, заботливо устраиваемых для солдат отцами-командирами. Не верили, потому даже в грузчики на "постоянку" не брали. Ничего иного он более делать не умел. Никаких, естественно, льгот, красиво прописанных в законе как бывшему военнослужащему, ему никто не собирался предоставлять.
Помытарившись с месяц в поисках работы, заполнив бесчисленное множество идиотских анкет, Левка, наконец, устроился сторожем на стройке за 3,5 тыс. рублей в месяц. Сама стройка была на окраине города. В хозяйство Левке достался ветхий прокуренный и прокопченный вагончик – чем не хоромы?
Полюбились ему августовские ночи с дивными звездопадами. Прихватив купленную и загодя разведенную бутылку "технаря" и стопку, он садился на остро пахнувшие креазотом шпалы, сваленные вблизи вагончика, и смотрел в темно-синий горизонт, на котором вспыхивали звезды. Охмелев, он уже не мучился вопросом, для кого он отдал эти два года своей светлой юности в кирзовых сапогах, за что терпел и побои, и унижения, жил впроголодь, погибал на лесоповалах, вникая во все тяготы и лишения армейской службы. И почему он за это ничего не получил? А если лишь отдавал долг Родине, то почему только он? А остальные? Мимо по автостраде мчались машины тех, кому он отдал эти годы – и кому было глубоко плевать на это.
"В роте уже отбой", – думалось ему. Сколько их – тысяч и тысяч – сейчас поднималось дембелями. Вот сейчас их – "молодых" – унижают и бьют – в сушилках, бытовках, туалетах. Левке казалось, что он начинает слышать этот многотысячный крик избиваемых, переходящий в дикий рев, захлебывающийся слезами и кровью, крик насилуемой, растаптываемой каблуком сапога юности. И озноб охватывал сердце...
Совсем захмелев и зябко кутаясь, Левка засыпал здесь же, на шпалах. Всю ночь над его крохотной скорчившейся фигуркой плыло огромное звездное небо августа, баюкая и качая землю, как огромный корабль, на котором, забыв о милосердии и любви к ближнему, в спазмах осатанелой жестокости мучили друг друга люди.
Комментариев нет:
Отправить комментарий