И в поле
каждая былинка – святая Родина моя…
Предосенье
Удивительные стоят дни, невесомо солнечные, с
огромным куполом неба. И когда оказываешься в степи с переплясом балок,
оврагов, холмов и перелесков, легко и молодо взбегающих на них, этот каскад
небосвода словно обрушивается на тебя и захватывает воздушноголубой рекой,
властно несущей в водопад горизонта.
Прошла
первая декада сентября, и лето словно из затяжного излета в последнем взмыве
допархивает всей своей солнечностью и благотворным теплом. Но уже тронуло леса будто
иконописной позолотой, и солнце лучистым ассистом брызнуло сквозь редеющие
кроны, и киноварью по опуши прошлась кисточка осени на лесных огорьях. Длятся и
длятся эти дни, словно палые листья, занесенные в водоверть и кружащиеся в ней
до сладостной обморочности.
И, замерев на берегу этих дней, я вглядываюсь в
свое прошлое, таящееся в их глубине. Вернись живой водой, по которой я пройду в
цветных снах, и не превратись в крошащийся лед забвения! Жизнь моя, любовь моя,
червленым золотом тонущая в светлоструйном Божьем промысле!
Ночами будто на заброшенном степном полустанке
под огромной луной мается душа человека, а мимо годы и годы проносятся в
тяжелом грохоте и перестуке. И распахивается на последнем вскате
голубосолнечных дней осень жизни яснящимся горизонтом вечности.
Божий ребенок
Дениска, Дениска… Встречаю случайно его на
перекрестке, неопределенно смотрящего вдаль поверх крыш в серый размытый
горизонт октября. Я спешу по своим важным делам, скорее машинально спрашиваю, как
поживает, и в своих мыслях торопливо иду дальше. Дениска начинает взахлеб рассказывать
о своей нехитрой жизни: «Ой, хоросо зыву, батюска! Хоросо! Автобус здал-здал,
замерсс совсем!..» Тщедушный, неопределенного возраста, он не отстает от меня,
пытаясь рассказать, как он живет. А мне некогда, и совсем мне в другую сторону,
я думаю о своем. Но Дениска не унимается, и все радостно о чем-то говорит,
глотая слова в своей и без того невнятной речи.
Дениска – вечный ребенок. Катятся мимо
него года, как переполненные троллейбусы по своим маршрутам с яркоосвещенными
окнами, а он словно безбилетный пешеход, преисполненный детского любопытства,
пытается заглянуть в окна, войти в жизнь важных и занятых людей. Но никому до
него нет дела, никому неинтересно, как поживает этот странный человек, навсегда
оставшийся в детстве, неведомо чему улыбающийся. В этом мире Дениска как
неправильный пазл, который никуда не подходит. И подбрасывает его легко из угла
в угол над плотно стиснутыми кубиками людского жительства.
Он похож на маленького черного
муравья-мирмика, с лобастой головой на тонкой шее, черными глазами с матовым
блеском и редкими усиками, который заблудился и не может отыскаться, все
пытаясь приткнутся к чужому теплу и уюту. Холодно стоять душе на ветру безлюбия,
дрогнет сердце. От этого его считают надоедливым и назойливым.
Каждое утро и вечер Дениска ездит в монастырь
на окраину города. Нет у него никаких важных дел, только одно. В просторном
храме на вседневной литургии стоит он один перед Чашей. «Со страхом Божиим и
верою приступите!» - возглашает священник. И подходит раб Божий Дионисий ко
Христу в пустом храме, и драгоценным камнем славы Господней ложится душа его в золотую
оправу, не нашедшая своего места во всем белом свете. А в троллейбусах и
автобусах едут люди по своим самым важным делам, мимо Бога и его возлюбленных
вечных детей.
Дитятко
На вокзале маюсь на неудобном скользком сиденье,
ожидая вечернего поезда. Напротив дедушка бравого чапаевского вида по-старчески
дремлет, рядом завал баулов, за которым сидит бабушка в вязаном берете. Рядом с
ней внук лет пяти, откормленный и
холеный, надоевший всем хуже горькой редьки. Бабуля, изнервленная его
вертлявостью и бесперечной капризностью, уже переходит на крик, зло одергивая
чадо. А чадо не унимается, выпячивая нижнюю губу: «Не буу я твое печенье!»
«Ешь, кому сказала! Ох как ты мне надоел!» «Я писать хочу!» «Писай в бутылочку!» «Не буу!!!..» Ребенок
отправляется по проходу между кресел, хватает бадог дедушки, дедушка испуганно вздрагивает.
Начинается дележ палки. Подлетает бабулька, хватает за шиворот внука и тащит
обратно. «Я тебе что сказала!» Внук отпинывается, изворачивается и,
извернувшись, плюет бабушке в лицо, та в свою очередь с визгом дает ему
подзатыльник. Раздается эпический рев обиженного барчонка. Через минуту бабушка
уже обнимает и успокаивает дитя. Обычная обыденная сценка, в которой нараспах
все действующие герои. И сытый распоясанный ребенок, и измотанная бабуля, и на
заднем фоне в теряющейся перспективе дяди и тети и вся сердобольная родня,
холящая, лелеющая, балующая этого ребенка. Он их золотко, дитятко, Андрюшенька,
он еще маленький, вот тебе это, вот тебе то, да не простудись только, и кушай,
кушай самое вкусненькое и сладенькое!
Обыденная сценка: внучек плюет в лицо бабушке за
все ее пирожки, а она утешает его. Да и как не утешить, нажалуется, отнимут
последнюю радость, и сиди в своей квартире одна одинешенька. Оттого усиленно и
прикармливает внученька, и не строжит, но уж совсем невтерпеж иногда
становится. «Ох и балованный, ох и вертлявый!» - хором возглашают родственники,
и балуют далее. Важно ходит Андрюшенька, подбоченясь пухленькими ручками, будто
директор кондитерской фабрики.
Потом пойдут телефоны, компьютеры – и разговоры про
ужасное влияние окружащей среды, СМИ, неблагополучных компаний, все вкупе
испортивших славного Андрюшеньку.
Страшно увидеть и признаться в том, что главными
развратителями детей сегодня являются собственные родители и близкие. «Да как
вы смеете!» А и посмеем!
Приходит в храм бабка Агафья и молится Богу.
Молится долго и слезно и все просит и просит только одного, как великого дара –
смерти! Прописала внучку и завещание оформила, и спит теперь на полу под
батареей и все один попрек от внучки: «Да когда ж ты сдохнешь, бабка! Надоела
всем уже! Воняешь только!» Но не прибирает Господь. «Я же все для них делала,
все!» Слепо бредет она из храма с заплаканным мокрым лицом, обжигаемым злым
ноябрьским ветерком.
И выворачивается каждый раз: в молодости
родителям «лишние» дети не нужны были, в старости детям лишние родители
становятся не нужны. Да и с какой стати? Когда все ради тебя, то почему ты ради
кого-то? Кто сегодня помнит об этих словах Писания: «Оставляющий отца – то же,
что богохульник, и проклят от Господа раздражающий мать свою». «Стыд отцу
рождение невоспитанного сына». «Лелей дитя, и оно устрашит тебя».
Через час я шел к поезду. Бабушка снова гонялась
по вокзалу за внучиком: старость и младость, играющие в жмурки с мягколапым зверем
самолюбия.
Далекое
Запотемилась душа, истомилась в бетонной неволе
города. Роздыха бы, воли вольной, когда до горизонта – луга да огорки,
переходящие в березолесье. Серебристый ковыль на взгорье катится волнами, и
подхватывает душу легко и упруго и несет ее, несет в потоке ветра, в который
что ленты в косу вплетены запах душицы и пижмы, и клевера.
С детства я был «походником». Уже лет в 12 я мог
уходить на день из деревни и ходко идти в неведомый горизонт. Был у меня обычно
с собой лишь самодельный нож в самошитых ножнах, да алюминиевая, видавшая виды
фляжка с водой. Иногда же брал молоко с хлебом. Но чаще уходил налегке, чтобы
вызнавать да выведывать мир, безбрежным пространством легший вокруг деревни.
На север надо было идти вверх по речке Тагашетке
до горы Гайдово, за которую и заворачивает невеликая речонка, укрытая зарослями
тальника и прибрежной лесной крапивы. У изножия раньше был выселок,
напоминанием от которого остался задичавший сад с акацией и дичкой, да
вымельчевшей и кислой ранеткой. Гора начиналась крутым взъемом, в подошве с
буйством разнотравья, редеющего выше, переходящего в сухие кисти ковыля и
выступы рассыпчатого гранита, покрытого лишайниками да заячьей капустой. Под
ногами юркали изумрудные ящерицы и мыши-полевки. Южные склоны наших отрог -
безлесые.
На вершинах гор еще встречались бетонные
столбики, врытые геодезистами. Поднявшись на окатую макушку, за овершьями
березового леса можно было увидеть гористую даль, уплывающую на север. Там, в
голубовато-пепельной дымке уже начиналась тайга, до которой я так ни разу и не дошел.
На юг горы начинали мелеть и скатывали вдалеке в
пойму Тубы. Туда, к райцентру, вилевато бежала из деревни гравийка, переходящая
на асфальт. На востоке, где высится отвесной скалой Быстрянский Урал, у
подножия его притулилась невеликая
деревенька Нижняя Быстрая. Как и Тагашет, она
утыкается в «медвежий угол», где обрываются наезженные пути-дороги. На
западе вздымается гора Бесь, за которой вдалеке начинается пристепье. На
вершине ее, в гранитных выходов, росли раскидистые, суковатые сосны. Веснами
шли палы, по ночам ползующие огненной лавиной по склонам. Сосны вспыхивали
огромными факелами, с треском разбрасывая искры.
Все помню я до разительной отчетливости, все
знаемые тропки. Часто иду я ими во сне – и все не могу выйти к родной деревне.
Меркнет закат и синятся леса, погружаясь во мглу, в которой теряется бегучая
стежка. И мрак беззвездной ночи обступает непроницаемым покровом. Уже ни земли
под ногами нет, ни пространства. Как по реке, несет душу, укутанную, словно в
коконе, невесомостью, несет на край бездны. В полночный час выныривает она из
ее глубины на берег тела. Тяжело стучит
зашедшееся сердце.
В такие минуты думается о том, какая громадность
мира раскинулась перед малостью человека. Но в этой малости заключена такая
великость, такое предощущение ее тайности и непостижимости, что кажется: без
человека не может быть мира, иначе вселенная должна расточиться.
Говорят, после смерти тела душа обходит все памятные
и любимые ею места. И потом уже отправляется на поклон к Богу. И как же утешно
пройти ей впоследок по русской земле, среди березовых перелесков, празднично
замерших в духовитой густой траве, по бережкам прозрачных студеных родничков,
умыться в хрустальном просверке луговой росы от всякой копоти нечистоты и
помедлить на взгорье, с которого видно это дивное раздолье. Полюбуйся на родную
землю и отчий дом, оглянись, помолчи в последней земной грусти. Ну вот и все.
Легко и покойно теперь лети в бирюзовую высь.
Священник
Олег Курзаков